Неточные совпадения
Но наше северное
лето,
Карикатура южных зим,
Мелькнет и нет: известно это,
Хоть мы признаться не хотим.
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман,
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора.
Ей нравится порядок стройный
Олигархических бесед,
И холод гордости спокойной,
И эта смесь чинов и
лет.
Но это кто в толпе избранной
Стоит безмолвный и туманный?
Для всех он кажется чужим.
Мелькают лица перед ним,
Как ряд докучных привидений.
Что, сплин иль страждущая спесь
В его лице? Зачем он здесь?
Кто он таков? Ужель Евгений?
Ужели он?.. Так, точно он.
— Давно ли к нам он занесен?
В тот
год осенняя погода
Стояла долго на дворе,
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только в январе
На третье в ночь. Проснувшись рано,
В окно увидела Татьяна
Поутру побелевший двор,
Куртины, кровли и забор,
На стеклах легкие узоры,
Деревья в зимнем серебре,
Сорок веселых на дворе
И мягко устланные горы
Зимы блистательным ковром.
Всё ярко, всё бело кругом.
Уже пустыни сторож вечный,
Стесненный холмами вокруг,
Стоит Бешту остроконечный
И зеленеющий Машук,
Машук, податель струй целебных;
Вокруг ручьев его волшебных
Больных теснится бледный рой;
Кто жертва чести боевой,
Кто почечуя, кто Киприды;
Страдалец мыслит жизни нить
В волнах чудесных укрепить,
Кокетка злых
годов обиды
На дне оставить, а старик
Помолодеть — хотя на миг.
— Есть у меня, пожалуй, трехмиллионная тетушка, — сказал Хлобуев, — старушка богомольная: на церкви и монастыри дает, но помогать ближнему тугенька. А старушка очень замечательная. Прежних времен тетушка, на которую бы взглянуть
стоило. У ней одних канареек сотни четыре. Моськи, и приживалки, и слуги, каких уж теперь нет. Меньшому из слуг будет
лет шестьдесят, хоть она и зовет его: «Эй, малый!» Если гость как-нибудь себя не так поведет, так она за обедом прикажет обнести его блюдом. И обнесут, право.
В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной
стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно,
стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла
стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжение нескольких
лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы».
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких
стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он
стоял с полком в 14-м
году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
В столовой уже
стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех
летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них
стоял учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкою, слуга завязал детям на шею салфетки.
— Да, я
лет десять
стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, — знаете?
Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой
лет пять
стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять
лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель говорит «здравия желаю»).
— Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволите видеть, я тогда
стоял в крепости за Тереком с ротой — этому скоро пять
лет.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть
лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где
стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— Да прозябал всю жизнь уездным почтмейстером… пенсионишко получает, шестьдесят пять
лет, не
стоит и говорить… Я его, впрочем, люблю. Порфирий Петрович придет: здешний пристав следственных дел… правовед. Да, ведь ты знаешь…
Сибирь. На берегу широкой, пустынной реки
стоит город, один из административных центров России; в городе крепость, в крепости острог. В остроге уже девять месяцев заключен ссыльнокаторжный второго разряда, Родион Раскольников. Со дня преступления его прошло почти полтора
года.
Прошлого
года уверил нас для чего-то, что в монахи идет: два месяца
стоял на своем!
Старшая девочка,
лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два
года назад, потому что он не доходил теперь и до колен,
стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так,
стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу
лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Притом же у нас храм Божий — грех сказать, что такое: вот сколько
лет уже, как, по милости Божией,
стоит Сечь, а до сих пор не то уже чтобы снаружи церковь, но даже образа без всякого убранства.
Да за одним уже разом выпьем и за Сечь, чтобы долго она
стояла на погибель всему бусурменству, чтобы с каждым
годом выходили из нее молодцы один одного лучше, один одного краше.
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти
лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей,
стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
— Не торопитесь, — прибавил он, — скажите, чего я
стою, когда кончится ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот
год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или… оставаться?
— Послушайте, — повторил он расстановисто, почти шепотом, — я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она
стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли я или беден, буду ли я через
год сыт или буду нищий — я ничего не знаю! — заключил он с унынием, выпустив борты вицмундира и отступая от Ивана Матвеевича, — следовательно, говорите и советуйте мне, как ребенку…
Но дни шли за днями,
годы сменялись
годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать
лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и все еще
стоял у порога своей арены, там же, где был десять
лет назад.
Иная вещь, подсвечник, лампа, транспарант, пресс-папье,
стоит года три, четыре на месте — ничего; чуть он возьмет ее, смотришь — сломалась.
Да и в самом Верхлёве
стоит, хотя большую часть
года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
— Так что ж, что шаталось? — отвечал Обломов. — Да вот не развалилось же, даром что шестнадцать
лет без поправки
стоит. Славно тогда сделал Лука!.. Вот был плотник, так плотник… умер — царство ему небесное! Нынче избаловались: не сделают так.
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе не учатся; до
лета остается недели две — не
стоит ездить, а
летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
Грозит беда великая
И в нынешнем
году:
Зима
стояла лютая,
Весна
стоит дождливая,
Давно бы сеять надобно,
А на полях — вода!
Сто
лет зима бессменная
Стояла.
Потом — в 1500
году — в 1600
году — в 1700
году —
году —
году — Новгород
стоял на прежнем месте.
Пред ним
стояли два юноши, возраста почти равного, единым
годом во времени рождения, но не в шествии разума и сердца они разнствовали между собою.
Было то время
года, перевал
лета, когда урожай нынешнего
года уже определился, когда начинаются заботы о посеве будущего
года и подошли покосы, когда рожь вся выколосилась и, серо зеленая, не налитым, еще легким колосом волнуется по ветру, когда зеленые овсы, с раскиданными по ним кустами желтой травы, неровно выкидываются по поздним посевам, когда ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю, когда убитые в камень скотиной пары́ с оставленными дорогами, которые не берет соха, вспаханы до половины; когда присохшие вывезенные кучи навоза пахнут по зарям вместе с медовыми травами, и на низах, ожидая косы,
стоят сплошным морем береженые луга с чернеющимися кучами стеблей выполонного щавельника.
Войдя в тенистые сени, он снял со стены повешенную на колышке свою сетку и, надев ее и засунув руки в карманы, вышел на огороженный пчельник, в котором правильными рядами, привязанные к кольям лычками,
стояли среди выкошенного места все знакомые ему, каждый с своей историей, старые ульи, а по стенкам плетня молодые, посаженные в нынешнем
году.
Флигель
лет двадцать тому назад, когда Долли была ребенком, был поместителен и удобен, хоть и
стоял, как все флигеля, боком к выездной аллее и к югу.
— Это игрушка, — перебил его Левин. — Мировые судьи нам не нужны. Я в восемь
лет не имел ни одного дела. А какое имел, то было решено навыворот. Мировой судья от меня в сорока верстах. Я должен о деле, которое
стоит два рубля, посылать поверенного, который
стоит пятнадцать.
То, что почти целый
год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он
стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.
Стоя у первой обедни, Левин попытался освежить в себе юношеские воспоминания того сильного религиозного чувства, которое он пережил от шестнадцати до семнадцати
лет.
Наступили лучшие дни в
году — первые дни июня. Погода
стояла прекрасная; правда, издали грозилась опять холера, но жители…й губернии успели уже привыкнуть к ее посещениям. Базаров вставал очень рано и отправлялся версты за две, за три, не гулять — он прогулок без цели терпеть не мог, — а собирать травы, насекомых. Иногда он брал с собой Аркадия. На возвратном пути у них обыкновенно завязывался спор, и Аркадий обыкновенно оставался побежденным, хотя говорил больше своего товарища.
Одну из них, богиню Молчания, с пальцем на губах, привезли было и поставили; но ей в тот же день дворовые мальчишки отбили нос, и хотя соседний штукатур брался приделать ей нос «вдвое лучше прежнего», однако Одинцов велел ее принять, и она очутилась в углу молотильного сарая, где
стояла долгие
годы, возбуждая суеверный ужас баб.
Подле лошади
стоял малый
лет семнадцати, с пухлым и желтым лицом, одетый казачком и босоногий; он с важностью посматривал на собак, порученных его надзору, и изредка постегивал арапником самых алчных.
Прочие дворяне сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик,
стоял в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные господа, в круглых фраках и клетчатых панталонах работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек,
лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
Посередине комнаты
стоял Яшка-Турок, худой и стройный человек
лет двадцати трех, одетый в долгополый нанковый кафтан голубого цвета.
Подле него
стоял мужчина
лет сорока, широкоплечий, широкоскулый, с низким лбом, узкими татарскими глазами, коротким и плоским носом, четвероугольным подбородком и черными блестящими волосами, жесткими, как щетина.
Целых два
года я провел еще после того за границей: был в Италии,
постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции
постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
Листья чуть шумели над моей головой; по одному их шуму можно было узнать, какое тогда
стояло время
года.
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу ты можешь и живого увидеть, за кем, то есть, в том
году очередь помирать.
Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то есть, умирать в том
году. Вот у нас в прошлом
году баба Ульяна на паперть ходила.
В нескольких шагах от двери, подле грязной лужи, в которой беззаботно плескались три утки,
стояло на коленках два мужика: один — старик
лет шестидесяти, другой — малый
лет двадцати, оба в замашных заплатанных рубахах, на босу ногу и подпоясанные веревками.
Нестерпимо длинен был путь Варавки от новенького вокзала, выстроенного им, до кладбища. Отпевали в соборе, служили панихиды пред клубом, техническим училищем, пред домом Самгиных. У ворот дома
стояла миловидная, рыжеватая девушка, держа за плечо голоногого, в сандалиях, человечка
лет шести; девушка крестилась, а человечек, нахмуря черные брови, держал руки в карманах штанишек. Спивак подошла к нему, наклонилась, что-то сказала, мальчик, вздернув плечи, вынул из карманов руки, сложил их на груди.
— Скушно говорит старец, — не стесняясь, произнес толстый человек и обратился к Диомидову, который
стоял, воткнув руки в стол, покачиваясь, пережидая шум: — Я тебя, почтенный, во Пскове слушал, в третьем
году, ну, тогда ты — ядовито говорил!
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать
лет тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь,
постоял у постели жены, — она спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...